Я уже почти вспоминаю, как это было. Лето, июнь, дождь, до Москвы осталось 728 километров.
которая почему-то совершенно уверена, будто в прошлой жизни автор этих строк был Оле-Лукойе.
Жил себе, жил, потом подавился сказкой и умер.
И вот теперь все хрипит, отхаркивается, старается выплюнуть ту, древнюю, недосказанную сказку и умолкнуть, наконец.
Не выходит пока.
Трындеть мне, неперетрындеть.
который учил меня играть в шахматы да так и не выучил. Очень, надо сказать, сердился и все спрашивал: «Почему ты не хочешь меня победить? Надо хотеть!»
Но эта наука мне никак не давалась.
Зато вокруг меня всегда оказывалось великое множество людей, которые очень хотели меня победить тем или иным способом. Победа надо мною казалась им великим достижением и удовольствием. Даже собственный папа, помнится, соревновался со мною в искусстве сочинения сказок и никак не мог победить (в таком состязании взрослому ребенка победить вообще нелегко). Очень, между прочим, сердился, когда мне удавалось придумать удачный конец для его сказки, а ему для моей — нет.
Ну, папа, это, как мы понимаем, цветочки. Сколько себя помню, всю жизнь кто-то тянет за локоть: «Давай проверим, кто круче!» — орет. Или: «А я круче и сейчас тебе это докажу!» Или даже так: «А я круче, а ты не круче!» — без проверки, просто по факту бытия.
Не во мне, конечно, дело. Ну, не только во мне. Это просто привычный и часто самый удобный способ поведения для крупного всеядного примата: соревноваться с себе подобными. Принято, что победителю достаются некие умозрительные территории, умозрительные самки и умозрительный же корм. А иногда и не только умозрительные блага достаются победителю. В общем, крупным приматам кажется, что есть из-за чего жопу бесхвостую рвать.
Да, так вот.
Я это все к тому, что победить меня с некоторых пор стало невозможно. И не потому, что я такое уж крутое существо (я — существо «в мешочек», скорее). Просто я живу за рамками концепции соревнования.
Не может ведь самый клевый в мире бегун-прыгун победить, скажем, сторожа стадиона. По крайней мере, до тех пор, пока сторож сидит в своей каморке и режется сам с собою в какой-нибудь lines или, ну я не знаю, пасьянсы раскладывает. Чтобы победить сторожа, надо сперва убедить его побежать и/или прыгнуть. А это без применения пыток не всегда возможно.
Зато, если отказаться от концепции соревнования, атлету тут же открываются дивные перспективы. У сторожа в каморке ведь можно чаю с плюшками выпить. Ну или даже водки, втайне от тренера. Можно выпросить у сторожа на время его игрушку и вдоволь с нею поразвлечься. И, возможно, однажды, когда будет проиграно очередное Самое Главное Соревнование, сторож оставит у себя ночевать и не даст повеситься в сортире. Или, напротив, поможет — это уж как повезет.
Со сторожем можно дружить, одним словом.
Со мною тоже, в общем, можно.
Это, собственно, единственное, что имеет смысл проделывать с нами обоими: со сторожем и со мною.
который все обещал взять меня на охоту, да так и не взял.
Приходится теперь самостоятельно учиться этому искусству. Благо дичи непуганой хватает пока в наших лесах.
Моя внутренняя свинья хочет щастья и пожрать и чтобы ничего за это не было.
Моя внутренняя обезьяна хочет, чтобы в стае и чтобы как все, ну и быть все же доминирующей особью, по мере биологической возможности.
Моя внутренняя крыса хочет всех искусать и обхитрить, и преодолеть все лабиринты, и зажечь все лампочки, чтобы ученым в небесной лаборатории стало ясно: она — самая живучая и самая крутая, вот.
Но обстоятельства сложились так счастливо, что внутренний мой человек по природе своей злодей, каких мало.
Каждый день я отправляю его на охоту. Он режет свинью, стреляет обезьяну и топчет крысу страшным сапогом-говнодавом.
Все эти шустрые зверушки, конечно, оживают по методу птицефеникса. Зато и внутренний злодей всегда при деле, у него в этой некошерной войне свой интерес и свои амбиции. Он думает, он — Чингачгук. Он думает, это круто.
А я в этом заповеднике плюшками балуюсь.
В 1987 году мы с ним скупали души у друзей и знакомых. Это была такая художественная акция.
Мы напечатали на пишущей машинке под копирку много одинаковых бланков. От руки проставлялось имя продавца души, вписывалась сумма сделки. Сначала мы хотели, чтобы продавцы расписывались кровью, но царапать палец — не душу продавать, на такое никто не решался.
Тогда мы стали везде носить с собой красный фломастер. Продавцу души мазали фломастером подушечку пальца, он оставлял на бумаге бледный розовый отпечаток. Выглядело впечатляюще.
Денег у нас в ту пору, мягко говоря, не очень было, но вокруг крутились люди, у которых деньги появлялись еще реже. Самая дорогая душа в нашей коллекции была приобретена за пять рублей. Это была жирная, холеная, отборная душа коллекционера икон. Мы поймали своего фауста поутру, в жутком похмелье, и искусили. Это было делом чести для нас: искусить коллекционера икон. Никаких денег не жалко, тем более что мой друг умел в ту пору находить их на улице. На это мы, собственно, и жили.
Но это скорее исключение из правила. Души в основном приобретались по бартеру. Трепетный художник Гена, помнится, обменял душу на картинку моего дружища. Картинка была в зеленых абсентовых тонах, изображала абстрактно-экспрессионистскую ночь и называлась «Алё, такси».