Минута молчания.
Продолжает:
— Я уже не говорю о том, что этот бедняга не додумался смешать утреннюю росу и пчелиный мед с лепестками горных эдельвейсов! Нет — и не надо. Но ведь мог просто… ну, я не знаю, компот, что ли, сварить!
— Компот варить, — говорю, — он, надо думать, не умел.
— Вот-вот, — подхватывает. — В том-то и дело. Компот варить не научился, а туда же, человечество спасать.
Еще одна минута молчания.
Бредут караваны — салют Мальчишу. Пепел невинноубиенного нетопыря стучит в моем сердце.
Сказка на этом закончилась. От себя добавлю, что у человеков в этом смысле все, конечно, неправильно устроено. Эликсиры бессмертия ваши вечно оказываются горькими и вонючими, а от сладких ваших компотов одно оральное удовольствие, и никакого душеспасения. Мы, жители йоты и лямбды Девы, чрезвычайно возмущены таким обстоятельством и, вероятно, будем куда-нибудь жаловаться.
в которую я порой вглядываюсь, следуя общеизвестному рецепту. Жду, когда же она, бездна, начнет вглядываться в меня. Мне ведь обещали, что так будет! Ну вот я и стараюсь.
— Ты все-таки в порядок, что ли, себя приведи, — наконец говорит бездна. — Подстригись, что ли, умойся, чаю, что ли, попей, с мёдом… А то ведь смотреть страшно, — говорит бездна.
И снова отворачивается.
Я иногда совсем теряю голову и пишу ей дурацкие записки, с утра пораньше, спросонок, глаза не продрав.
«Вот такое сейчас началось время, — пишу я Х. — Вот так оно сейчас пахнет. Сбычей несбыточного несбывшегося, или недосбывшегося когда-то, а теперь зачем-то сбывающегося. Не очень-то и надо, но сладко вполне, все еще, да. И это добрый признак, что сладко: мне когда-то, чуть ли не в детстве, довелось прочитать, что у умирающих чувства отключаются постепенно и в первую очередь пропадает чувство вкуса. Антинаучное вранье, наверное, но запомнилось почему-то, запало в душу.
А новое несбыточное, несбывшееся, но почти начавшее сбываться — вот оно, за ближайшим углом, не видно пока, но не учуять — невозможно. Да и следы — вот они, свежие, ароматные. Ко мне, Мухтар!
Каждый из нас сам себе Мухтар, других мухтаров не будет. И не надо, впрочем.
Мы какие-то совсем уж, до неприличия живые стали этой осенью.
Подробности, конечно, опустить придется, подробности каждому свои, поэтому дальше — тишина.
В смысле — все, молчу, молчу».
И я действительно молчу с тех пор.
В смысле, не пишу больше таких записок. Никому.
Невозможно ведь.
Ей было восемь лет, а мне — пять, когда она заманила меня на темный чердак и рассказала мне сказку про Черную Руку.
Шепот ее звучал вполне зловеще. Особенно Наташе удавалась фраза: «Девочка, девочка, Черная Рука приближается к твоему дому!»
Мне потом очень хотелось увидеть Черную Руку.
Ну вот, чтобы она не прямо ко мне в спальню пришла, а куда-нибудь по соседству.
Дом наш был длинный, буквой «Г», девять, кажется, подъездов. Множество девочек и мальчиков, хороших и разных, проживало в нашем доме. Каждый из них вполне подходил на роль жертвы. Вот и хотелось мне, чтобы Черная Рука пришла к кому-нибудь из них. А я из окошка подгляжу тихонечко, и будет мне счастье.
Черная Рука, конечно, так и не собралась навестить моих соседей, зато на этом примере очень легко уяснить простой и печальный факт: почти всякий человек жаждет быть свидетелем чуда.
И хрен кто согласится быть его непосредственным участником.
Попереть, что ли, супротив природы?
Но Наташин шепот звучит теперь не зловеще, а насмешливо:
Девочка, девочка, Черная Рука срать на тебя хотела!
который спрашивал, срываясь на крик: «Когда я вернусь в Гавану, а, суки? Когда я вернусь в Гавану 1928 года? Ну, что же вы молчите, вам нечего сказать?»
Сказать и правда было нечего, но сердце обливалось не то чужой кровью, не то темным кубинским ромом; небеса, как всегда, молчали, поэтому отвечать пришлось мне. Пришлось обещать:
— Вы вернетесь в Гавану 1928 года однажды в начале зимы. Год не знаю, но день недели прозреваю: это будет вторник. Будет -3 или -4, согласно учению Брата Цельсия, и склизкая снежная крупа, как колючий нечистый дождь. Город не знаю, но, как видно из прогноза погоды, не южный, мягко говоря. Будет совсем скверно, как почти всегда бывает в начале зимы органическому существу.
Вы будете идти пешком по каким-то мудацким человеческим делам и вдруг наступите на трещинку в виде руны HAGALAZ или еще как лбом вмажетесь во что-то немыслимое.
Ну и вот.
Попадете в Старый Город (а какой смысл в Гаване 1928 года шастать по промышленным районам?), спросите обо мне где-нибудь на бульваре Прадо. Старожилы меня, надо думать, помнят.
Выпьем, что ли, рому.
который проводил меня на Киевский вокзал 6 ноября 1987 года и погрузил в вымороченный дополнительный поезд Москва-Одесса, осененный сложным трехзначным номером.
Поезд был прекрасен в первую очередь тем, что в нем ехало человек десять, не больше, не считая проводников, по одному на вагон.
В моем вагоне нас, соответственно, было двое: я и проводник. Он выглядел как дитя преступной любви Акакия Акакиевича и Железного Дровосека: на первого походил, так сказать, общей харизмой, на второго — телосложением и пластикой.
В самом начале поездки проводник предупредил меня, что в дороге будет холодно. Дескать, отопление не работает и воды горячей в баке, соответственно, не будет. Поэтому он предложил поделить все наличествующие одеяла пополам.